Вспоминая пережитое

    Родина моя – город Рыльск, один из древнейших русских городов, упоминаемых в летописях с IX века. Как поселение, а с XI – уже как южный пограничный город, не раз оборонявший молодую Россию от набегов кочевников.

    Гор од был чистым и зелёным. В центре торговые ряды, храмы прошлых веков. Улицы, мощённые булыжником, городской сад, где все дорожки вели к памятнику "Колумба российского" – Григория Ивановича Шелехова.

    Величественное здание Покровского собора, что стоял почти рядом с бабушкиным домом, особенно запомнился мне.

    Моя религиозная няня, гуляя, часто заходила туда со мной. До сих пор помню чувство трепета и восторга, когда всматривалась в лики на иконах, мне казалось, что они видят меня и знают. о чём я думаю: мне так хотелось быть хорошей, любить всех, быть доброй и послушной.

    Хорошо помню наш деревянный дом на улице Марта, где родилась я под Новый, 1923, год. Вижу расположение комнат, знакомую обстановку, кресла, обитые зелёным рытым бархатом. Благожелательное отношение родных, удивительную нежность отца. Маминых ласк не помню. Может быть, их и не было?

    Только вечером, баюкая меня, мама тихонько напевала песенку. Её любимцем был старший брат, а я любила больше папу. Он очень привязан был ко мне.

    От первых лет жизни навсегда осталось чувство "свободного парения в воздухе". Папа был большого роста. Ласковый, сильный, он любил носить меня на вытянутых руках почти под потолком. Это всегда вызывало сладостный ужас и радость ощущения полёта, лёгкости...

    И много позже, спустя годы, казалось, что стоит слегка подпрыгнуть, раскинуть в стороны руки и отделиться от земли, будешь лететь свободно и плавно, парить... Только необходимо очень – очень захотеть этого. Я до сих пор летаю во сне, и мне кажется, что это осталось от тех далёких – далёких детских "полётов" в папиных руках!

    Жили мы в Рыльске недолго. Семья благополучная и добропорядочная: папа – Павел Германович Гронвальд, мама – Элла Викентьевна, домохозяйка, брат Георгий старше меня на пять с половиной лет, я и сестра Элла, младше меня на год.

    Родители окончили гимназии в Рыльске в 1912 году. Папа – классическую мужскую, где обязательно изучались греческие и латынь, мама – частную, дававшую право учительствовать в начальной школе и преподавать немецкий язык.

    Дед, Герман Фёдорович, немец, был пивоваром, он настоял, чтобы сын пошёл по его стопам и определил его после гимназии в Мюнхен, в академию пивоварения, которую отец успешно закончил в 1919 году.

    Трудно было вернуться из Германии в Россию: шла война с немцами.

    По возвращении отец поступил в Харьковский университет, на физико-математический факультет. Женился. Вскоре был призван в армию, но не на фронт, а в лагерь – "резервацию", под Царицын. После революции возвратился в Рыльск, а там – уже маленький сын.

    Во время гражданской войны пришлось учительствовать в сельских школах Курской губернии. За работу крестьяне расплачивались хлебом, салом, картошкой. Так и жили.

    Только в 1921 году родители вернулись в Рыльск.

    Мне было около трех лет, когда семья переехала в Вольск на Волгу.

    Сначала папа устроился на маленький завод.

    С этим периодом у меня связано два детских воспоминания.

    Однажды взяла я папин длинный шерстяной шарф, повесила его на шею и стала закручивать, перекладывая оба конца из руки в руку. Так вот и крутила до тех пор, пока не посинела и перестала дышать...

    К счастью, отец вышел случайно в коридор и увидел меня хрипящей и бездыханной. Быстро раскрутил "удавку", сделал искусственное дыхание и спас свою маленькую дурочку...

    А вот второе...

    В студёный зимний вечер няня, со мной на коленях, сидела у топящейся плиты. Дверца была открыта. Я очень любила смотреть на огонь. Да и теперь, мне кажется, нет большего удовольствия, чем наблюдать, как горят дрова, как живёт, меняясь постоянно в цвете и форме своей, пламя. Его "колдовство", как бы втягивает тебя в священную языческую свою игру. Вот так, баюкая куклу – резиновую негритянку Джекки, сидела маленькая девочка, прижимая нежно к себе своё сокровище.

    Неожиданно к нам подошёл брат. Одним движением он выхватил у меня куклу и бросил ее в огонь. Мгновение – и Джекки запылала. А через минуту куклы не стало...

    Прошло много лет. Не перечесть потерь, жизненных обид, утрат родных, друзей, крушений многих надежд... Но это – самая первая утрата. Как маленькая заноза, сидит и напоминает о себе до сих пор.

    Брат в годы моего детства, отрочества и начала юности был моим злым гением: он постоянно обижал меня в присутствии своих товарищей, придумывал мне самые унизительные прозвища, часто издевался надо мной физически... И сделал в конце - концов горькое и злое дело - лишил меня веры в себя. Мне казалось, что я – самая ничтожная, самая уродливая и некрасивая.

    Только встреча с будущим мужем, увлечение, а потом и любовь заставили поверить в себя, стать самой собой.

Элеонора Павловна Дистергефт

Элеонора Павловна Дистергефт

    Вскоре перевели папу на большой завод (бывший Вормса), и мы поселились в красивом большом барском доме с огромными окнами, паркетными полами, верандой и камином. Дом стоял на самом берегу Волги. В весенний разлив вода подступала к дому. И белые пароходы проходили под самыми окнами. Но уже в первое лето начала мучить почти всех, особенно девочек, малярия.

    Зимой 1927 года умерла от малярийного менингита сестра.

    Решено было немедленно покинуть гибельный город.

    Отцу предложили перевод на Московский пивоваренный завод на должность старшего инженера по изготовлению малоалкогольных напитков. Но мама отказалась ехать в столицу и предпочла провинциальный уральский городок Ирбит.

    С зимы 1928 года мы жили в Ирбите. Завод за городом, возле деревни Подкорытово. Место красивое, зелёное, у слияния рек Ниццы и Старицы. Недалеко Бугры – отроги уральских гор. Для детей раздолье. Квартира "казенная" с бесплатным освещением и дровами, с огородом и тенистым садиком с круглой беседкой.

    У нас хорошая библиотека. Папа много читает, любит книги. Почти все они переплетены в красивые "корочки" с кожаными корешками, на которых золотом – автор, название, инициалы и фамилия владельца.

    Очень рано, лет с пяти, я научилась читать, а в 12-13 ktn читала все подряд, даже "Записки из мёртвого дома" Достоевского. Рано полюбила Чехова, читала детские книги из серии "Золотая библиотека".

    Вечером семья собиралась на ужин и, напившись чаю из весело урчащего самовара, перебрасывалась шутками. Папа брал в руки из шкафа томик Пушкина или Чехова, читал нам стихи, "Ваньку Жукова" или "Дом с мезонином", а мы слушали его чтение, затаив дыхание, или дружно смеялись над рассказами Зощенко.

    Часто вместе рассматривали репродукции из старых журналов, а отец рассказывал о художниках, раскрывал содержание картин.

    Иногда вечер заканчивался игрой на скрипке. Папа хорошо играл. Звучали мазурки Венявского, музыка Шопена, Листа, а позже, когда уроки музыки, которые давала мне милая старушка Мария Николаевна (бывшая воспитанница Смольного), стали приносить и я уже могла аккомпанировать папе на рояле, ми дуэтом разыгрывали нетрудные пьесы Моцарта, особенно удавалась нам "Колыбельная", пьесы Глинки, Чайковского...

    Летом 30-го года мы всей семьёй отправились в гости к бабушке, в Рыльск. В Свердловске – пересадка. У здания (старого) вокзала сидим с вещами в ожидании поезда на Москву.

    Проводить нас должен был прийти дядя. Мама послала меня посмотреть, не ждет ли он нас у входа на перрон. Возвращаясь, я шла, задумавшись, у самых рельс первого пути, не обращая вникания на тревожные гудки паровоза, идущего позади. Вид встревоженной, идущей навстречу женщины, вызвал желание уступить ей дорогу, и я спрыгнула с перрона на рельсы.

    В этот момент отец увидел надвигающуюся громаду, несущую смерть, кинулся, вырвал и с неимоверной силой отбросил меня в сторону. Когда очнулась, увидела, как он лежит, сжавшись в комок, на асфальте, почти касаясь ногами колес паровоза, я поняла – папа спас меня второй раз! Сам он был потрясён, ни с кем не мог говорить. Меня не отпускал от себя ни на минуту. Только через день мы могли продолжать своё путешествие.

    Осенью того же года я самостоятельно "записалась" в школу, сразу во вторую группу. Было мне неполных семь лет.

    С этим же 30-м годом, годом поголовной сталинской коллективизации деревни, связано еще одно неизгладимое воспоминание.

    Этой лютой зимой город наполнился множеством нищих, опухших от голода, с потухшими глазами, обведёнными чёрными кругами.

    Ежедневно в дом заходило по несколько человек, и каждый молил о помощи.

    Однажды, зайдя на кухню, я увидела женщину. Она сидела на лавке, около которой стояло ведро с бардой (вываренный ячмень) – кормом для коровы, и с жадностью ела её, боясь уронить с ладони хоть крошку. А когда её усадили за стол и накормили, она рассказала, что привезли их из средне - русской полосы России, как кулаков, хотя семья имела всего две коровы и одну лошадь, а было у них девять ребятишек, от 15-ти летнего Савватея до полугодовалой Нины. Привезли их в товарных вагонах, высадили средь снежной равнины под Ирбитом и сказали: "Здесь будете жить и строить диатомитовый комбинат" Как потом оказалось, муж её бежал с этапа, надеясь, что так, будучи на свободе, он лучше сможет помочь своей большой семье.

    Положение ужасное. Вырыли землянку, по ночам в ней была минусовая температура, и единственное их "сокровище" – самовар – ночью лопнул, разорванный замерзшей водой.

    От горя и голода у нее пропало молоко, и, не имея возможности выкормить полугодовалую малышку, она отнесла ее не кладбище и положила на чужую могилу. И уж, было, совсем решила уйти, как услышала жалобный плач, вернулась, прижала ребёнка к себе, закутав в лохмотья, и возвратилась в землянку...

    После этого бесхитростного рассказа, помню, семейный совет за вечерним чаем. Как, чем помочь горю несчастных людей, сорванных с родных мест и брошенных на гибель в суровых условиях уральской зимы.

    Мама сказала: "Человек – не солнце, всех но обогреет". Отец ответил: "давай поможем одной семье". Этой семьёй стала семья Анны Саватеевой (к сожалению, не очень точно помню фамилию). Первое, что сделали – помогли одеть ребятишек, да и ей кое-что подобрали из маминого гардероба. Подкармливали молоком, овощами, помогали хлебом (хотя он тогда был по карточкам). Брали всех ребятишек по очереди в дом. Обогревали их, откармливали, лечили, заболевших... Продолжалось это долго, пока не вернулся ее муж и они ни встали окончательно на ноги. Все они были славными, старательными тружениками.

    А потом, когда горе пришло в нашу семью, после ареста отца, Анна помогала нам, принося то бутыль молока и кусок сала, то мешок овощей...

    Папиным увлечением была фотография. Он с детства хранил старинный аппарат, раздвигавшийся "гармошкой", "наводить" который нужно было накрывшись чёрной тканью... А потом: "- Внимание! Сейчас вылетит птичка", - и готово.

    Отец фотографировал семью, друзей дома, детей. А потом с присущей ему аккуратностью и тщательностью проявлял пластинки и печатал снимки. Делать это было интересно и удобно. В прихожей стоял "теремок" – темная камера с вытяжной трубой и маленьким оконцем с красным стеклом и шторкой, за которой снаружи лампа. Все это помню очень ярко, потому что папа часто просил "помочь" ему, и мы, закрывшись в "теремке", вместе проявляли негативы и печатали фотографии.

    Было еще одно любимое занятие у отца – пчеловодство.

    Во дворе, среди посаженных им кустарников и деревьев, стоял десяток ульев. Помню его высокую фигуру в специальной шляпе с волосяной сеткой и дымарём в руках, склоненную над ульем. И в этом деле я помогала отцу, понимая его с полуслова. Довольно было его взгляда – и я знала, что нужно сделать, куда побежать и что принести.

    Частенько брал он меня и на завод. К 14 годам я отлично знала все процессы пивоварения от сушки солода до розлива пива и безалкогольных напитков в бутылки. Моё присутствие в цехах рабочие воспринимали как естественное. Я никогда никому не мешала и, наоборот, старалась быть полезной.

    Мне кажется, что уважение, которым неизменно пользовался отец, каким-то отражённым светом касалось и меня...

    В 1933 году, окончив начальную школу, я перешла в ФЗД №1. Почему фабрично - заводская десятилетка? Так и не знаю до сих пор. Никогда ни на фабрике, ни на заводе мы не были. Правда, были у нас уроки труда, на которых и мальчики, и девочки учились строгать, пилить, делать табуретки, полки, чинить школьные столы (деревообработка), а на уроках металлообработки делали стамески, учились владеть инструментами для металла. На уроках были всегда шумными и веселыми. Руки стали сильными, умелыми, и я не боялась никакого труда, а это потом так пригодилось в жизни.

    Школа наша находилась в красивом каменном здании, выстроенном в 90-х годах XIX века. В ней еще живы были традиции мужской гимназии, да и многие учителя начинали свое деятельность здесь ещё до революции. Сохранились отлично оборудованные кабинеты физики, химии и биологии.

    В зале стоял рояль и была маленькая сцена. Часто в школе проводились вечера – концерты, на которых разыгрывались небольшие пьесы, школьный хор под управлением Александра Ивановича Брисницына, преподавателя пения, исполнял классические и народные песни. Мне тоже доводилось аккомпанировать моей подруге, которая позже окончила свердловскую консерваторию.

    Интересно преподавалось рисование. Учитель не старался научить всех рисовать, он просто учил нас любить искусство. Этому, как мне кажется, способствовала и большая стена в зале, где в секциях огромной дубовой рамы, занимающей всё пространство от пола до потолка, были размещены репродукции известных картин художников-классиков XVIII-XIX веков.

    Школа дала крепкие знания, и её выпускники из провинциального городка выдерживали больше конкурсы, поступая во многие ВУЗы страны.

    Теперь пришел черёд рассказать о самом страшном недетском горе, которое я пронесла через всю жизнь.

    В начале 1937 года отцу предложили повышение – перевод на пермский завод на должность старшего пивовара. Он, думая о том, что детям нужно скоро будет продолжить образование в высших учебных заведениях, с удовольствием откликнулся на это предложение. Пермь – большой областной город с университетом, медицинским и педагогическим институтами, оперой, драматическим театром...

    В середине лета, после окончания 8-го класса, неохотно распрощавшись со школьными друзьями, я, мама и брат перебрались к папе в Пермь.

    Трехкомнатная квартира при заводе в самом центре города, школа – рядом; брат поступил в авиастроительный техникум. Устроились. Уютно обставили небольшую квартиру. Все казалось так хорошо, что лучше не надо.

    Но вдруг перед ноябрьскими праздниками брат пришел из техникума заплаканным. Что случилось? Оказывается, его вызвали в спецотдел техникума и предупредили, что он отчисляется, так как допуска на завод ему не оформили (на авиазаводе ему пришлось бы проходить практику) потому, что его родители по происхождению немцы. Предложили перейти в другой техникум. Он был очень расстроен, так как заветной мечте – стать авиаконструктором – не суждено было сбыться. Все мы утешали его, как могли, но на душе у всех "кошки скребли".

    12 декабря 1937 года – торжественный день, первые выборы в Верховный Совет. Отец не был членом партии, но всегда считал себя "беспартийным коммунистом".

    Тщательно принарядившись, они с мамой пошли голосовать. Я с нетерпением ждала их возвращения. Когда они вернулись, у папы был такой расстроенный и разочарованный вид, что я невольно спросила: "Что случилось?" Он ответил: "Разве же это выборы? Там – одна единственная кандидатура".

    И мне, девчонке, было жаль его...

    23 декабря 1937 года. Весь день мы с мамой убирали, мыли, чистили нашу квартирку, ожидая гостей, приглашенных на новоселье.

    Всё было готово.

    Мы с папой решили порепетировать музыкальные номера, которыми мы собирались развлекать наших гостей.

    Я села к роялю, папа взял скрипку. И поставила на пюпитр ноты – танго из кинофильма "Пётр", популярного тогда. Проиграла интродукцию, вступила скрипка: "Танцуй танго, мне так легко",

    Позволь поверить..."

    Вдруг пронзительный, совершенно особенный дверной звонок оборвал музыку...

    Мама открыла дверь. Вошли, нет, ворвались двое в формах и понятой с виноватым лицом. Предъявили ордер на арест, начался бесконечный унижающий своей бесцеремонностью обыск. Где только они не искали! В доме было перевёрнуто всё вверх дном. Обыск продолжался до глубокой ночи... А гости всё приходили. Вначале каждому я открывала, они, видя, что происходит, спешили извиниться и уйти.

    Помню своё смятение, безумную жалость к отцу, какую-то непонятную надежду, что это страшное наваждение должно рассеяться, что всё, что происходит, - неправда, что происходит это не с нами...

    Люди в форме забрали всё ценное, что было в доме: столовое серебро, папины золотые часы с цепочкой, мамины кольцо, браслет и цепочку.

    И вот – конец. Отца уводят. Взять с собой ничего не разрешили. "Не нужно. Там всё есть..."

    Последние объятия, поцелуй и фразы: "Не волнуйтесь. Это недоразумение. Через пару дней вернусь. Я ни в чём не виноват..."

    А потом страшная пустота... Депрессия... Хождение мамы к тюрьме, стояние в очередях, наконец, одна единственная передача самых необходимых бытовых вещей и перевод по почте 50 рублей.

    И сохранённый на всю жизнь – крохотный клочок бумаги со словами благодарности и последнего привета отца.

    Вспоминаю, как приходила в дом группа человек 8-10 рабочих. Они очень хорошо отзывались об отце и предлагали написать коллективное письмо в его защиту. Только мама, к тому времени уже видевшая у тюрьмы тысячные очереди, отговорила их писать, боясь, что и их постигнет та же участь.

    В эти дни мы могли еще раз убедиться, каким добрым, отзывчивым и щедрым был наш отец, в дом приходили рабочие и приносили взятые в долг у отца деньги, 50 – 100 – 200 рублей. A, может быть, это была своеобразная помощь оставшейся без кормильца семье?

    Не знаю.

    Квартиру необходимо было освободить в течение десяти дней. Куда деться, где жить?

    Обсудив всё, решили возвратиться в Ирбит. В Ирбите приютила нас семья дяди, папиного брата, остававшегося на заводе работать вместо него. Но, оказалось, это ненадолго.

    Через два месяца, 23 февраля 1938 года, мне снова пришлось пережить весь ужас ареста, обыска и конфискации ценностей при аресте дяди – Генриха Германовича Гронвальда.

    Господи, да как же это страшно! Каким тяжким грузом до сих пор лежит эта жизненная трагедия на душе! И никогда не забывается, не отпускает...

    Перенесу читателя на многие годы спустя. Сколько раз писала я в НКВД, спрашивала о судьбе отца! Наконец, перед войной получен ответ: "Сослан в дальние лагеря на 10 лет без права переписки (Тогда мы ещё не могли знать, что означали эти страшные слова).

    И двадцать лет не было дня, чтобы я не думала об отце, не считала годы, не ждала встречи с ним!

    И только в 1958 году, когда получила по моему запросу справку о полной реабилитации и свидетельство о смерти, где чёрным по белому значится: "Умер 23 декабря 1943 года, от рака печени", я перестала надеяться и ждать, хоть и не верила ни одному слову "свидетельства": ни дате, ни диагнозу, ни месту смерти.

    В ноябре 1989 года я снова запросила УКГБ о судьбе отца. Ответ поступил из пермского УКГБ в тагильское, где мне вежливо сообщили, что отец мой Гронвальд Павел Германович, рождения 1893 года, арестованный 23.XII.1937 года в Перми, приговорён 15.01.1938 года к высшей мере наказания и 31.01.1938 года приговор приведён в исполнение. Обвинялся в шпионаже в пользу Германии, реабилитирован за неимением состава преступления, за давностью лет, прошедших с тех пор, и отсутствием документов мне не могут сообщить ни города, ни места, где он похоронен.

    Я думаю, что расстрелян он в Перми. Только, как найти ту землю, на которую мне так хочется положить цветы и поставить зажженную свечу?

    Весь 1938-й год я была тяжело больна, ничего не могла делать, не могла говорить, только плакала, плакала. Об учёбе не могло быть речи.

    В девятом классе, как и все ребята, подала заявление с просьбой принять меня в комсомол. Через пару дней вызвала меня к себе в кабинет директор школы и попросила забрать заявление. Она очень мягко, боясь причинить мне боль, объяснила, что школьная ячейка меня примет, а райком комсомола не утвердит.

    Разве могут быть комсомольцами дети "врагов народа"?

    Так и не была я никогда членом ВЛКСМ.

    В Ирбитском детском доме жили дети многих "врагов народа", собранные туда со всех концов России – матушки. Говорили, что дочь Тухачевского одно время училась в нашей школе только под другой фамилией.

    В нашем классе были две девочки Нина Шестова и Вера Зорина. У одной из них отец до ареста был командующим Московским военным округом. Мамы их токе арестованы или сосланы в тьмутаракань. Многие никогда больше с ними не встретились. Очень благодарна я учителям, директору, ребятам нашей школы: они никогда не напоминали нам, детям, что мы – изгои, отверженные, а не такие как все.

    Окончив десятилетку в 1940 году, я подала заявление в Уральский политехнический институт, на металлургический факультет. Конкурс был большой – 13 человек на одно место. Я выдержала его и была зачислена на первый курс. Проучилась год. Началась война. Я снова заболела. Пришлось взять академический отпуск.

    Осенью 1942 года многие жители Ирбита немецкой национальности получили повестки из военкомата, в которых было сказано, что нас мобилизуют на время войны на работу в угольную промышленность. Я, мама, её сестра, моя тётя, тоже получили такие повестки.

    В военкомате нам объявили, что на сборы даётся три дня, с собой можно взять только самое необходимое, что можно уместить в рюкзаке, и ничего больше...

    12 ноября, в снежный, холодный день всех нас погрузили в товарный вагон с нарами в два этажа. "Женщины – налево, мужчины – направо" с "буржуйкой" посередине; на станциях – не выходить, дверь – не открывать. Поезд охраняет конвой.

    По пути следования в состав добавляются всё новые и новые вагоны с мобилизованными.

    Женщин много, на нарах лежат плотно друг к другу только на боку. Поворачиваться на другой бок можно только всем вместе. Ночью холод, днем "буржуйка" раскалена докрасна, духота от дыма махорки, которую беспрерывно курят мужчины. Ноги и спины как во льду.

    Целую неделю везли нас из Ирбита в Богословск (г. Карпинск). Прибыли 18 ноября 1942. Глубокий снег. Мороз минус 30 градусов. Выстроили и под конвой – в каркасно-засыпные бараки.

    16 бараков, в каждом 25 комнат, комната 14-16 кв. м., в комнате нары в три этажа на 18 человек. Нары заполняют весь объём комнаты. Только узкий проход к одинарному окну, покрытому толстым слоем инея. От окна несёт полярным холодом. Тепло только у самой плиты.

    На нарах матрацы и подушки, набитые сырыми стружками, которые мы долго высушивали теплом собственных тел. Тонкие одеяла...

    Сколько из нас тогда слегло в больницу с воспалением лёгких!

    Через неделю, выходя утром на работу, увидели, что наши бараки обнесены колючей проволокой и у ворот проходная будка, по углам 4 вышки с вооружёнными охранниками - "попками".

    Вот так более семи тысяч советских немцев, ничем не запятнавших своей чести, мобилизованных на работу в угольной промышленности, превратились за одну ночь в заключённых, "зонцев", лишённых всех гражданских прав, свободы, человеческого достоинства, общения с родными.

    Среди нас были люди самых разных возрастов от 14 до 65-ти, были женщины с малыми детьми и немолодые (моей маме был 51 год). Многие мужчины были по приказу Сталина демобилизованы с фронта, с орденами, медалями, учёные из Ленинграда, Москвы, врачи, немецкие коммунисты – интернационалисты. Много пожилых, казавшихся нам, молодым, стариками.

    Всех нас угнетала обстановка, постоянные окрики охранников, гауптвахта, издевательства начальства. Начальник зоны Петраков – злой, тупой, циничный. Ему доставляло удовольствие видеть нас униженными, духовно растоптанными. Люди очень тяжело переживали разлуку с близкими, с семьями. Мне кажется, что главное изуверство всей системы "зон" как раз и состояло в том, чтобы ни в коем случае не поселить вместе родственников.

    Все мы должны были работать только на самых тяжёлых работах, какими бы болезнями ни страдали. Никаких "поблажек", никаких медкомиссии, никаких бюллетеней нам не полагалось! А ведь среди нас было столько сердечников, язвенников, ревматиков... Все, без исключения – только на "прямые" работы! Вскрыша угольных разрезов, ручная добыча угля, расштыбовка (очистка моторов транспортерных лент от угольной крошки), выборка породы с транспортерных лент... Работа тяжёлая на открытом месте, а температура в ту зиму нередко опускалась до минус 50-53 градусов холода.

    Но ни тяжелая работа (всем тяжело было в то страшное время и на фронте, и в тылу), ни дальняя ходьба до разрезов – 5-8 километров в один конец, ни 12-14 часовой рабочий день на морозе, ни безобразное питание (в столовых нас обкрадывали без зазрения совести, на руки продукты по карточкам не выдавались), – ничто так не угнетало, как отсутствие чувства единения, братства со всеми советскими людьми, с Родиной. Мы были одни, каждый наедине с собой...

    Мы знали о блокадном Ленинграде, знали, что блокадникам сочувствует и живет с ними одними заботами, одной болью ВСЯ СТРАНА, что за ними напряжённо следит Большая Земля, о них помнят, их любят...

    Блокадники, даже тогда, когда норма уменьшилась до 125 грамм хлеба в день, работали, хотели выжить, боролись за жизнь. А в зоне "при сравнительно больших нормах питания, жить не хотели. Не хотели! Оклеветанные, измученные недоверием, несли на себе клеймо "фрицев", "фашистов", "врагов". Хотели, сужу по себе, забиться в угол, спрятаться, умереть...

    Так смотрели на нас богословцы! Страшно вспомнить тяжёлые, ненавидящие взгляды местных жителей. Как буравы, они сверлили наши сердца. В нас они видели убийц своих мужей, сыновей, погибших на фронте. Ведь мы же не были с ними рядом, хотя бок о бок работали вместе. Мы были там, за колючей проволокой, в нас стреляли без предупреждения охранники, если мы неосторожно подходили к нейтральной полосе. (На моих глазах умерла смертельно раненая охранником женщина, мать троих малолетних детей, оставшихся в Серове). Мы были враги! Рабочий скот, который имел право только работать и умирать.

    Ведь до осени 1988 года никто не хотел сказать правды о нас, о целом народе, численностью более двух миллионов человек, репрессированном и развеянном по всему Советскому Союзу!

    Как же нам все эти годы нужна была Правда! Работали – то мы там, в зоне, не за страх (хотя и страху натерпелась досыта), не за деньги, а на совесть.

    Мы знали, что уголь Богословска ждут Уралвагонзавод Нижнего Тагила, Базстрой Краснотурьинска, тракторный Челябинска и многие другие заводы и предприятия страны. Сознание своей необходимости многим из нас, и мне в том числе, помогло выжить и остаться людьми. Мне довелось вручную, кайлом и лопатой, добывать уголь, а потом на носилках таскать его к транспортёрной ленте; была я и выборщицей породы, и расштыбовщицей, и мотористкой, и счетоводом - расчётчиком в бухгалтерии II разряда...

    Перевод в бухгалтерию – избавлено от непосильной работы, но ведь это и сокращение продуктов питания больше чем вдвое.

    Не выдержал организм. Заболела ка кой-то странной болезнью, протекавшей по типу тропической лихорадки: вечером температура – 40-40,5, а утром - 35 градусов. Упадок сил. Едва ходила, больше лежала.

    Жили мы с мамой в ту пору в камере хранения, маленькой комнатушке, заполненной вещами жителей барака. В жилых комнатах держать ничего не разрешалось. Мама отвечала за сохранность этого нехитрого имущества.

    Однажды, постучав в дверь, в комнату вошёл молодой высокий, худощавый, почти незнакомый человек, извинился за неожиданный визит, представился – Михаил Дистергефт. Он, узнав о моей болезни, решил спросить, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь. Я скромно ответила, что мне ничего не нужно.

    - Может быть, нужны книги?

    Я просияла. Книг не видела уже два года! В то время Михаил работал художником в клубе угольников и имел постоянный пропуск на вход и выход в "зону", поэтому мог пользоваться услугами богословской библиотеки. Теперь он стал частым гостем нашего жилища, каждый раз принося новую книгу. Часто приходил с домрой.

    Музыка, книги... разве можно было мечтать об этом? Как я радовалась его приходу! Скоро мы стали друзьями.

    После болезни дали справку о необходимости предоставления мне работы, не связанной с ходьбой.

    Вот тогда перешла на работу калькулятором в больницу "зоны".

    Закрываю глаза, и, как кадры кинохроники, перед глазами проходят эпизоды, связанные с работой в больнице.

    Аскетические белые больничные палаты, заполненные койками с дистрофиками, задыхающимися астматиками и сердечниками, туберкулёзными мальчиками первой палаты – все они обречены. Доктор, наш мудрый, интеллигентный, кандидат медицинских наук, москвич, Отто Эдуардович Бауэр ничем не может им помочь: нет лекарств и, самое главное, сколько-нибудь нормального питания...

    Доктор очень хорошо относится ко мне, как к дочери (у него в Москве жена (русская) и дочь моего возраста), учит меня быть аккуратной, систематичной в работе, по-отечески журит за ошибки, но совершенно непреклонно требует, чтобы я по утрам раздавала больным юношам из туберкулёзной палаты желтые витаминные шарики – единственное лекарство.

    Как было тяжело видеть их прозрачные лица, хотелось кричать и плакать от жалости, зная, что завтра умрёт вот тот, что лежит под окном справа, а через два - три дня этот блондин с огромными глазами...

    Но я сжимала руки так, что почти впивались в ладони ногти, и шла к ним с шутками и улыбкой, чтобы хоть как - то скрасить их последние минуты.

    Персонал больницы: врачи, сестры, няни – старались изо всех сил, делали что могли для спасения погибающих, но они всё-таки умирали, умирали, умирали...

    За больницей, у забора, был досчатый сарай – морг, который в течение дня наполнялся умершими. Ночью грузовая машина увозила их на богословское кладбище, где "груз" сваливали в огромные ямы – "братские могилы", трупы присыпали снегом, а потом, заполненные почти доверху, засыпались землёй и ровнялись.

    Возможно, и ставились какие-то колья с обозначением количества и времени захоронения, но, думаю, вряд ли они сохранились.

    Кто знает имена этих тружеников, отдавших жизни за общую победу над фашизмом? "Никто не забыт, ничто не забыто?"

    Однажды, уже в 60-х годах, мы с мужем навестили Карпинск. Решили заодно восстановить не внесённые в трудовые книжки записи о работе на угольных разрезах. Но куда бы мы ни обращались, всюду нам отвечали, что документы о нашей работе не сохранились. И только один сотрудник горисполкома, старый наш знакомый, по секрету поведал нам, что документами "зоны" в 50-х годах три дня топили городскую баню...

    Мама с самого начала была назначена "старшей техничкой" барака, в котором жило около 450 человек. Она отвечала за постельное бельё, должна была ежедневно пересчитывать всё, отдавать в сверку и т.д. Короче говоря, была материально ответственна.

    Возможности уследить за всем просто не было. Люди были в постоянном движении: одних переводили на другую работу, а значит, и в другой барак, кого-то клали в больницу, кто-то умирал... Их простыни, оставшиеся полотенца сейчас же пускали на портянки...

    Мама и сама долго лежала в больнице, перенесла брюшной тиф и пеллагру. После больницы её "комиссовали", она могла уехать из Карпинска, но ревизия обнаружила недостачу белья в бараке на три тысячи рублей.

    Трест "Богословуголь" предъявил ей иск да тридцать тысяч рублей (взыскание в десятикратном размере). Где взять такие деньги? Значит – тюрьма, минимум 3 года.

    Больная мама не выдержала бы и трёх месяцев.

    Пришлось идти с заявлением к заместителю управлявшего трестом т. Нагорному с просьбой разрешить возместить недостачу в три тысячи. Но он был неумолим. Как я просила его! В конце – концов, рыдая, я опустилась перед ним на колени и уговаривала пощадить больную несчастную мать...

    Наконец, каменное сердце дрогнуло. Царственным жестом он (не поднял, нет!) приказал подняться и, глядя на меня с надменным презрением, подписал заявление.

    Как мне было стыдно и унизительно сознавать своё ничтожество и абсолютное бесправие! И всё-таки я благодарила этого человека за спасение матери.

    Всю дорогу до зоны слёзы заливали глаза, и я, почти ничего не видя, шла, натыкаясь на заборы и столбы.

    Еще в 40-м году нам кое-что возвратили из конфискованного во время ареста отца. Эти вещи сохранила нам добрая Е.И. Артамонова, переехавшая в Нижний Тагил из Ирбита. Мама уехала к брату в Нижний Тагила. Она получила наши вещи и отнесла в ювелирный магазин золотую цепочку от папиных часов. Ее оценили в три тысячи рублей. Она немедленно переслала деньги в Карпинск, и я рассчиталась с долгом. Мама рассказала потом, что через два дня после сдачи цепочки видела её на витрине с продажной ценой девять тысяч.

    Дружба моя с Мишей Дистергефтом перешла в глубокую привязанность и любовь. 30 сентября 1944 года мы поженились. Брак наш был зарегистрирован в Карпинском ЗАГСе по моему паспорту, который выдали мне в штабе зоны для регистрации, и справке, заменяющей паспорт, выданной Михаилу. После регистрации получили брачное свидетельство на красивом довоенном бланке.

    Муж – ленинградец, художник, 8 мая 1941 года был призван в армию. С началом войны был в зенитных войсках на обороне Москвы.

    По приказу (от 28 августа 1941 года), подписанном Сталиным, демобилизован из армии, как немец, переведён в трудармию, а затем, как я, мобилизован на работу в угольную промышленность в Карпинск. Работу в Карпинске Михаил начал, как и все мы, с "прямых" работ на разрезе: пожарником, выборщиком породы, слесарем. Затем стал оформителем, сначала на угольном разрезе, затем в ДК угольщиков.

    Торжественно "зона" отметила Победу 9-го мая 1945 года. Все обнимались, поздравляли друг друга с окончанием долгой и тяжёлой войны. Думалось, что с окончанием войны и наше положение будет другим, "и на нашей улице будет праздник". Ведь все мы, советские немцы, трудились из последних сил, "...приближая День Победы, как могли"...

    Мы с мужем ожидали ребёнка, и нам, в виде исключения, разрешили жить на частной квартире. Однако "зона" до осени 1947 года, до дня выборов в Верховный Совет, сидела за проволокой без паспортов.

    13 сентября 1945 года у нас родился сын, назвали мы его Игорем. Радость же наша вскоре была омрачена. Когда счастливый отец пошел регистрировать малыша, он не только не получил свидетельства о рождении ребёнка, а на его глазах регистратор разорвала в мелкие клочья наше свидетельство о браке, объявив, что мы зарегистрированы незаконно и что ребёнка она может записать только на девичью фамилию матери и отчество у Игоря будет не Михайлович, а по имени деда – Павлович.

    Нужно было долго и нудно писать в разные инстанции и, наконец, набравшись сил и смелости, обратиться к самому высокому начальству, в НКВД, где я, доведённая до отчаяния, вела себя не только смело, но, кажется, даже агрессивно, рассмешила мрачного начальника, и он в резолюции написал: "Выдать дубликат брачного свидетельства, ребёнка зарегистрировать".

    Оказывается, всё так просто!

    Только в 1947 году (повторюсь) перед первыми послевоенными выборами была ликвидирована "Зона", то есть убрана колючая проволока и охрана, а также выданы людям немецкой национальности паспорта.

    Колется, можно было вздохнуть полегче, но не тут- то было.

    В 1948 году, когда нашему сынишке исполнилось три года, всех нас собрали в большую столовую первой "Зоны", находившуюся в одном из бараков, и зачитали Правительственный указ, подписанный Шверником, по которому мы объявлялись на вечные времена спецпоселенцами и любой самовольный отъезд (даже за грибами за 3 километра) будет расцениваться как побег и повлечёт за собой осуждение на двадцать лет каторжных работ.

    Впервые тогда мы узнали о существовании в Советском Союзе каторжных работ. И это было для всех нас катастрофой. Не осталось никаких надежд...

    По-разному сложились судьбы людей, наших товарищей по "Зоне", но все мы ещё долгие - долгие годы, вплоть до 1956 года считались спецпоселенцами и дважды в месяц ходили на унизительную отметку в спецкомендатуру, где грубый, невежественный комендант, говоривший всем подряд "ты", любого из нас мог безнаказанно обидеть и унизить.

    Только в ноябре 1939 года верховным Советом СССР была принята "Декларация о реабилитации народов, незаконно репрессированных во время Великой Отечественной войны". До этого времени мы с мужем, как и два миллиона советских немцев, не чувствовали себя полноправными гражданами нашей страны. Как дамоклов меч, висело над нами сталинское проклятие.

    Однажды в 1949 году прихожу на отметку, комендант тупой и жестокий Швецов, посмотрев паспорт, перечеркнул его жирной косой чертей и написал на нём: "Сменить паспорт. Национальность – немка".

    А надо сказать, что в 1939 году, когда получила первый паспорт, в графе бланка "национальность" я написала: "Русская", каковой себя считала с детства, потому что в доме была только русская речь, ни обычаев, ни нравов, кроме русских, не знала, училась в русской школе, читала только русские книги.

    Вышла из комендатуры потрясённая, тем более, что пережив всё то, что выпало на нашу долю, я не хотела того же своему маленькому сыну.

    Что делать?

    Послушав добрый совет своей знакомой, "потеряла" паспорт. Уплатив штраф за "утерю", получила новый паспорт с русской национальностью.

    И ещё раз подобный случай произошёл в 1954 году, в Тагиле. В спецкомендатуре, за Горбатым мостом, службист опять предложил мне сменить национальность в паспорте. Но я, оставив паспорт в комендатуре, не брала его, говорила, что он мне не нужен. Если необходимо сменить – смените сами. Так и лежал в столе у коменданта мой паспорт, наверное, год. Надоел ему, и он мне его возвратил.

    Весной 1951 года по вызову брата Георгия Павловича Гронвальда (тоже спецпоселенца, работавшего в то время на НТМЗ) и по разрешению, испрошенному нами в областном НКВД, мы переехали на поселение в Нижний Тагил.

    Делался этот переезд, в первую очередь для того, чтобы муж получил возможность закончить художественное образование, начатое в Ленинграде. В ту весну он держал экстерном экзамен на 5-й курс Уральского художественно-промышленного училища. Выдержав, был зачислен, а весной 1952 года с отличием закончил его.

    Я долго не могла найти работу, отказывали везде, как узнавали, что я – спецпоселенка.

    Так дожили до глубокой осени. В семье четверо. В магазинах разнообразие продуктов: мясо любое, колбаса, сосиски, даже икра, а нам едва на хлеб и картошку хватало...

    И, наконец, наш новый друг искусствовед Евгений Леонтьевич Кронман, человек тоже с очень сложной, изломанной судьбой, рекомендовал меня на работу в Государственный музей изобразительных искусств пока на должность билетного кассира, так как других вакансий не было.

    Через полгода я уже работала экскурсоводом, а с 1954 года – главным хранителем. Последние шесть лет перед пенсией была директором музея.

    Постоянное общение с моим другом и наставником Евгением Леонтьевичем, курс его лекций по истории и теории изобразительного искусства в объёме художественного училища, который мне удалось прослушать в самые первые годы работы в музее, курсы главных хранителей, оконченные в 1957 году при Государственных центральных художественно – реставрационных мастерских, частые командировки и стажировки в Третьяковской галерее, в Государственном Русском музее, стажирование в ГЦХРМ по реставрации станковой живописи и постоянное стремление к самосовершенствованию дали мне знания и моральное право заниматься любимым делом, занимать эти должности в музее. Я очень любила свою работу и, как мне кажется, сделала немало добрых дел в музее.

    Моя работа отмечена многочисленными грамотами, дипломами, подарками, я награждена знаком "Отличный работник Министерства культуры СССР", "Ветеран труда", знаком "Отличник культурного шефства над Вооружёнными силами СССР".

    В феврале 1980 года я ушла на пенсию. Некоторое время не работала. Пока внуки были малы, жизнь казалась заполненной заботами о них. Но... стоило им подрасти, и жизнь лишилась смысла...

    Я приняла предложение музыкальной школы №1 наладить работу школьной библиотеки. И вот уже семь лет занимаюсь этим делом.

    Михаил Васильевич, окончив УХПУ, в 1952 году поступил во дворец культуры, в только что отстроенный для работников НТМЗ, руководителем студии изобразительного искусства. Через 10 лет студии было присвоен звание народной, воспитанники студии участвовали в областных, союзных и даже международных выставках самодеятельного изобразительного искусства. Многие из них стали профессиональными художниками.

    В 1960 году Михаил Васильевич Дистергефт перешёл на работу в Художественные мастерские Союза художников РСФСР.

    Только тогда, когда мужу было уже за 40, он начал работать творчески, в 1964 году принят в члены Союза художников СССР. Много и плодотворно работает. Он участник многих зональных, республиканских, союзных и зарубежных художественных выставок. Его работы хранятся в музеях многих городов Советского Союза.

    В 1971 и 1981 годах его персональные выставки экспонировались в Свердловске и Нижнем Тагиле. В последние годы он выполнил немало работ для музея медицины Урала и сделал большую графическую серию "В те годы", которая вынашивалась им долгое время.

    Листы серии – это горькие страницы пережитого и рассказанного мной в этих воспоминаниях. Они удостоены премии газеты "Neues Leben" издательства газеты "Правда" за 1989 год.

Михаил Васильевич Дистергефт

Михаил Васильевич Дистергефт

    В 1970 году в издательстве "Советский художник " вышел альбом гравюр "Исторические и архитектурные памятники нижнего Тагила", созданных Михаилом Васильевичем к 250-летию города.

    В 1978 году он был премирован за графическую серию "Орденоносный комсомол", посвященную 60-летию ВЛКСМ.

    Настенные росписи, выполненные Дистергефтом и Седухиным в театре кукол, горно-металлургическом техникуме и второй городской больнице известны всем тагильчанам.

    Сын наш, Игорь Михайлович Дистергефт, кандидат технических наук, заместитель директора по науке и заведующий лабораторией научно-исследовательского института металлургической теплотехники, автор многих научных статей и изобретений.

    Его жена, Людмила Викторовна, тоже кандидат экономических наук, доцент Уральского политехнического института.

    Внучка, Юленька, студентка третьего курса экономического факультета УПИ, внук – ученик 9 класса.

    Семья сына живет в Свердловске.

    Активная жизнь, которую, по мере сил, стараюсь сохранить, не оставляет равнодушной к деятельности общества "Мемориал ". Принимаю участие в создании "Альбома памяти", посвященного невинно репрессированным и погибшим в Сталинских лагерях тагильчанам и родственникам ныне живущих в городе.

    Работа над "Альбомом" и эти "Воспоминания" воскресили в памяти пережитое и как-то осветили всё, словно лучом, самое больное. И вдруг почувствовала, что с 1937 года до конца 1989 года я, вернее, мы с мужем никогда не чувствовали себя полноправными гражданами нашей страны. Как дамоклов меч, висело над нами сталинское проклятие – несправедливые репрессии сначала наших отцов, потом всего немецкого народа, насчитывающего более 2,2 миллионов человек.

    "Декларация о реабилитации народов, незаконно репрессированных во время Великой Отечественной войны" была принята лишь в ноябре 1989 года Верховным Советом СССР, а до этого времени (48 лет!) унижение человеческого достоинства и гражданских прав этих народов считалось нормой.

Дистергефт Э.П.

 

 

Главная страница